«Мы живем среди фальшаков» — архитектор Скокан о современной Москве
Большое интервью с основателем архитектурного бюро «Остоженка» Александром Скоканом
В Музее архитектуры проходит выставка «НЭР: По следам города будущего. 1959–1977», посвященная истории советской экспериментальной группы НЭР. В конце 1950-х годов ее основали студенты МАРХИ, придумавшие концепцию жилого района будущего под названием «Новый элемент расселения» (НЭР). Проект оказался революционным для советского градостроительства и не был реализован, однако получил большую известность за границами СССР: в 1968 году его показали на Миланской триеннале, а в 1970-м — на Экспо в Осаке.
Один из участников группы НЭР — архитектор, основатель бюро «Остоженка» Александр Скокан. В интервью «РБК-Недвижимости» он рассказал, о чем мечтали архитекторы «оттепели», когда закончилась идея будущего, что хорошего сделал Лужков, почему Остоженка лучше Патриарших, а Москва больше не город для жизни.
— Выставка «НЭР: По следам города будущего» — для вас это чисто мемориальный проект или, скорее, повод поговорить про сегодня? Потому что тема, поднятая кураторами, — развитие жилых районов и моделирование города будущего — точно заслуживает какого-то переосмысления.
— Для меня это просто часть моей биографии. Пятьдесят лет назад я имел счастье участвовать в этой затее и, естественно, рад, что она вспоминается. Но вспоминается она не потому, что вдруг завитала в воздухе, а благодаря инициативе двух девушек, кураторов этой выставки — Александры Гутновой (дочери Алексея Гутнова — архитектора, одного из основателей НЭР — прим. ред.) и Марии Пантелеевой. Для Александры Гутновой это был ее долг перед отцом, который ушел от нас неоправданно рано, в 49 лет.
Какое все это имеет значение для общества и архитектурной среды, сказать трудно. У меня в рамках выставки была лекция, я ее назвал «НЭР как миф». Во многом это действительно миф, потому что слишком много времени прошло с тех пор и почти не осталось самих нэровцев. Конечно, у меня есть своя версия того, почему появился НЭР, но она не может быть единственной и главной. Собрать какую-то единую версию — задача будущих теоретиков и историков.
— А ваша версия?
— Понимаете, в конце 1950-х — начале 1960-х годов жить было не очень интересно: жизнь была не то что скучна, но не сулила никаких радостей. Именно поэтому люди тогда думали о будущем. Тема будущего в 1960-е оказалась более актуальной, чем тема настоящего. Всем тогда было ясно, что мы живем в промежуточное время, которое нужно пройти как можно быстрее, чтобы оказаться в будущем. И даже не так важно, как это будущее станет называться — коммунизм или развитой социализм. Ясно было одно: это будущее априори лучше настоящего.
В конце 1950-х произошло много событий, расшатавших психику людей: после смерти Сталина из ГУЛАГА освободили тысячи людей, которые возвращались и рассказывали совершенно чудовищные истории, в 1957 году в Москве прошел Всемирный фестиваль молодежи и студентов, что было совершенно невероятно, потом — американская выставка в Сокольниках в 1959-м, запуск первого спутника, полет Юрия Гагарина. В стране воцарилась оттепельная обстановка, которая давала ощущение, что светлое будущее неумолимо приближается. Хотя до этого было хрущевское постановление о борьбе с архитектурными излишествами, сильно подрезавшее крылья архитекторам.
— И НЭР, как потом бумажная архитектура, оказался таким эскапизмом для молодых архитекторов.
— Конечно. Заниматься проектированием типовых пятиэтажных домов было скучно, поэтому нэровцы пытались наметить для себя другое будущее. И они придумали не просто другие дома, а другой тип расселения, который так и назывался — Новый Элемент Расселения (НЭР). В 1960 году данный проект стал дипломной работой этой группы архитекторов, потом они издали его в виде книжки. Довольно скоро ее перевели на иностранные языки, благодаря чему за границей стало известно, что в России происходят какие-то интересные дела, что какие-то молодые архитекторы создают необычайные проекты, к этому появился интерес.
В 1968 году группу архитекторов-нэровцев пригласили в Милан на Триеннале. С этого начинается мое участие в группе НЭР. Помимо тех ребят, которые делали диплом, появилось следующее поколение, которое было на шесть лет моложе: мой курс, мои друзья, которые поступили в МАРХИ в 1960-м и окончили в 1966-м. На протяжении нескольких лет все свободное время мы с удовольствием отдавали изготовлению макетов и чертежей, изобретая будущее в одном из московских подвалов.
А в конце 1960-х — 1970-х безоговорочная вера в будущее закончилась, и эта «машина времени», как я ее называю, остановилась. Повлияли различные события, в том числе «пражская весна», волнения студентов в Европе, остров Даманский и др. Все эти события показали, что мы не так уж сильно оторвались от того прошлого, которое нам так не нравилось и из которого мы с надеждой смотрели в будущее.
— Но оно, это будущее, наступило, мы в нем живем — вы сами говорите об этом в фильме, посвященном истории НЭР.
— Будущее наступило чисто хронологически. В 1960 году Хрущев обещал, что к 1980-му коммунизм железно будет построен. Если бы тогда нас спросили, когда наступит будущее, все сказали бы, что в 2000-м уж точно. Но 2000-й наступил, и вот мы вроде бы уже 19 лет живем в будущем. Но многие этого даже не заметили.
Интересный вопрос — что есть будущее, а что настоящее. Тогда все ждали какого-то необычайного технического прорыва, и он случился, но он случился в смартфоне. А самолет Ту-154 как полетел в 1968 году со скоростью 900 км/ч, так до сих пор и летает. Машины как ездили, так и ездят. Правда, они стали комфортабельнее, безопаснее, скоро будут электрическими и научатся ездить без водителя, однако принципиально ничего не изменится. Но дело даже не в этом. Главное, что мы сейчас не живем в будущем, мы о нем даже не думаем.
— Потому что 50 лет назад будущее вдохновляло, а сейчас оно пугает.
— Согласен. Но все равно будущее — важная категория бытия. Даже если у многих будущее закончилось, у кого-то оно все равно остается. Я не думаю, что сейчас кто-то сильно верит в то, что завтра будет лучше, чем сегодня. Этот пессимизм наступил еще в 1970-е годы.
— Он после этого еще много раз наступал и отступал.
— Но в 1970-е произошел коренной сдвиг в сознании: до этого мы не знали, что есть, например, экологические проблемы, не знали, что повышается температура и тает шапка Северного полюса, что могут исчезнуть тропические леса. А теперь мы знаем, что все это возможно и больше того — на наших глазах происходит. Отсюда ощущение, что завтра может быть хуже, чем сегодня. Именно поэтому оптимизма, который в 1960-е был присущ людям, причем не только молодым, сейчас просто нет. Его уже давно нет.
— Но был же, правда недолго, оптимизм начала 1990-х. Вы его ощущали?
— Да, я его чувствовал, потому что открылись возможности, которых раньше не было. Мы создали наше бюро «Остоженка», которое стало одним из первых частных архитектурных бюро в России. Мы занимались, чем хотели: сами находили себе работу, и, главное, у нас не было начальства. Это была совершенно небывалая ситуация, которая подарила ощущение свободы. И это было замечательное ощущение. Боюсь, что оно уже не повторится.
— Тоскуете по этому ощущению?
— В моем возрасте люди вообще тоскуют по тому, что было раньше, потому что они тогда были молодые, полные сил и здоровья.
— Я имею в виду, насколько сегодня вам хватает свободы делать только то, что нравится. Часто же говорят о полном подчинении архитектора девелоперу и вообще рынку.
— Трудно сказать. Во-первых, люди адаптируются, привыкают жить в предлагаемой ситуации. Конечно, мы испытываем некоторое недовольство, ощущение, что все идет не так, как надо. Но людям это вообще свойственно. Люди, которые всегда всем довольны и не имеют претензий к окружающей действительности, скорее всего, идиоты. Нормальный человек всегда критически относится к тому, что вокруг него происходит. Это естественно, потому что критическое отношение дает стимул что-то делать, какие-то вещи менять. Так что я бы назвал такого рода скептицизм рабочим состоянием.
— Сейчас, по прошествии 30 лет, как вы оцениваете — удалось той свободой правильно распорядиться?
— Мы создали бюро, которое существует 30 лет. И это само по себе замечательно. Мы много чего в Москве построили и продолжаем строить. Все это могло получиться только благодаря тому, что в 1990-е годы мы получили возможность принимать самостоятельные решения, действовать независимо и полагаться только на себя. Когда нас спрашивали, кто нас «крышует», мы удивлялись этому вопросу. Никакой «крыши» у нас отродясь не было. Может, это просто везение. И потом, в 1990-е появилась реальная возможность участвовать в судьбе этого города, которой мы воспользовались. Более того, мы даже задали какие-то тренды, которые изменили ситуацию в Москве. Так что на 1990-е я не грешу.
— Статус архитектора, его возможность влиять на судьбу города был выше тогда или сейчас?
— Это правильный и хороший вопрос. Тогда статус архитектора был, конечно, выше. Даже Лужков при всем скептическом к нему отношении говорил, что архитектор — царь и бог в городе. Пятнадцать-двадцать лет назад к архитекторам еще прислушивались. Понятно, что это была преимущественно демагогия, что чем дальше, тем больше решения принимались не архитекторами, а чиновниками, но я могу привести наш пример.
В проекте застройки Остоженки мы были генеральными проектировщиками. То есть у частного бюро существовала муниципальная функция: мы согласовывали предварительные решения по использованию тех или иных земельных участков в центре Москвы. Например, всю территорию Остоженки поделили в соответствии с исторической подосновой на парцелляции, то есть землевладения, каждое из которых имело определенный потенциал. То есть мы говорили будущим застройщикам, что на этом участке можно построить, допустим, 25 тыс. кв. м недвижимости, на этом — 14 тыс. кв. м, а на том — только 5 тыс. кв. м. Мы показывали им эти планы — и они огорченные уходили. Сейчас даже смешно об этом говорить. Конечно, все это недолго продолжалось. Быстро выяснилось, что все можно делать и без нас, менять как удобно планы, увеличивать площади и этажность.
— А потом придут архитекторы и нарисуют фасады.
— Архитекторы сегодня превращаются именно в рисователей фасадов, а все серьезные решения принимаются только на уровне стройкомплекса. Мы, например, видим, что появляются 20-этажные коробки, у которых есть «дворы». Но что такое двор, окруженный 20-этажными домами? Это не двор. И проблема в этом. Архитекторы не занимаются реальным проектированием, они всего лишь придумывают какие-то хитроумные узоры, покрывающие бесчеловечные коробки. Но если наша профессия сводится только к этому, то ее можно закрывать.
Если вам нужно раскрасить дом, лучше обращаться к художнику. Он сделает лучше, чем архитектор. Во многом именно поэтому сейчас организовать свое бюро и встать на ноги гораздо труднее, чем в 1990-е. Хотя сегодня происходят некие как бы демократические процессы, проводятся конкурсы. Но они ничем не заканчиваются: архитекторов просят что-то дорисовать или, наоборот, убрать, на что уходит еще полгода, и проект затухает.
— В какой момент, как вам кажется, это произошло? Падение статуса архитектора, я имею в виду. Это совпало хронологически с уходом Лужкова?
— Дело не в личностях, конечно, а в том, что рынок окончательно сложился и победил. Просто строительство, я бы даже не называл это архитектурой, — бизнес. Такой же бизнес, как ловля рыбы, добыча нефти, выплавка стали и так далее. Бизнес универсален, и он хорош до тех пор, пока приносит доход. И так не только в России. Например, недавно в Хельсинки провели конкурс на строительство высотного комплекса площадью около 180 тыс. кв. м вроде московского «Сити». В Хельсинки такого до сих пор не было, он всегда был скорее горизонтальным городом.
В конкурсе участвовало несколько консорциумов, каждый представлял собой пару из девелоперской компании и архитектурного бюро, и спайка уже произошла. Похоже, это универсальный мировой тренд, и дальше будет только так. Наш коллега, финский архитектор Юхани Палласмаа по этому поводу написал: «Грустно, что бюро планирования Хельсинки не отстаивает этическую позицию, согласно которой силуэт города должен оставаться плоским с редкими высотными акцентами».
— К слову об этике. Сейчас разгорается скандал вокруг сноса особняка Булошникова на Большой Никитской. Развернулась большая общественная кампания в защиту дома…
— Я знаю, чем это все закончится.
— Это дом сохранят, снесут соседний?
— Нет, в Москве уже давно практикуется следующий подход. От подлинного здания оставят фасад и, отступив метров шесть, построят стеклянную коробку, которая будет громоздиться над домом Булошникова. Скорее всего, так и будет. Конечно, это лучше, чем если бы его сломали совсем и на этом месте поставили какую-нибудь дрянь.
— Но композиция улицы все равно будет разрушена.
— Это, безусловно, разрушит композицию улицы, и в общем-то это фальшак. Но мы и так давно живем среди фальшаков, все к этому привыкли. Да мы сами такое соорудили на Остоженке, на углу Пожарского переулка, где сейчас завершается строительство. Там стоял небольшой трехэтажный дом. Ничего особенного, просто кирпичная дореволюционная постройка на фоне современных высотных домов. Мы довольно долго с этим домом возились, пытались сохранить стену, рисовали всякие диковинные варианты. А кончилось все тем, что у проекта в очередной раз поменялся инвестор, и было решено сохранить маленький фрагмент этого здание, а вокруг построить новое.
Кстати, впервые этот прием был использован на Лубянке: там, если помните, сохранилась четырехэтажная постройка, за которой громоздится здание КГБ. Когда-то мой друг архитектор Владимир Юдинцев очень остроумно сравнил такие конструкции с киношными эсэсовцами, которые с автоматами в руках идут в атаку, а перед собой гонят стариков и детей, прикрываясь ими.
— Так вроде никто уже и не прикрывается.
— Еще случается иногда. Архитекторы вообще люди противоречивые. Многие мои учителя и коллеги летом ездили на север, рисовали памятники русского зодчества, все эти покосившиеся церковки в Новгороде, Пскове, Ярославле. А потом возвращались в Москву и делали то, что было принято делать в 1960–1980-е годы. Я прекрасно помню одного из самых яростных защитников московской старины в 1990-е — он же в 1960-е на партхозактиве в ГлавАПУ призывал крушить дореволюционные «клоповники» в центре Москвы. У людей только в 1970–1980-е произошло изменение в сознании, и они поняли, что город нужно сохранять. Это происходит потому, что на глазах уменьшается исторический фонд. Мы вполне можем дожить до того времени, когда какой-то не самый выдающийся дом будет объявлен главной ценностью, и мы все будет плясать вокруг него, потому что ничего больше не останется.
— Мы к этому уверенно движемся. Есть ли какие-то реальные инструменты борьбы с уничтожением наследия?
— Боюсь, что нет, потому что все, кто переживает и говорит об этой проблеме, — это очень маленькая прослойка. Я уверен, 90% людей это вообще не волнует.
— Да, но решения принимают не 90% населения.
— Мы с вами можем принять самые правильные решения, и вы о них даже напишете, но это ничего не изменит. Этим должно заниматься, например, телевидение — каждый день рассказывать о том, почему важно сохранять историю. Долбить, долбить, долбить. А оно долбит, но в другую сторону — пропагандистскую. Есть, конечно, приятные события: мы видим, что какие-то энтузиасты по воскресеньям ходят и проводят экскурсии, и кому-то даже интересно. Но это параллельный процесс, когда растет количество сознательных горожан и одновременно происходит убывание той самой материи, вокруг которой они суетятся. И когда их станет наконец большинство, они оглянутся и увидят, что ничего не осталось.
— Тут ведь многое зависит от самих архитекторов, которые в массе своей плевать хотели на этику. И ответ всегда один: мы откажемся, придут другие и сделают хуже. А мы сделаем лучше.
— В 1966 году, после окончания МАРХИ, меня распределили на работу в «Моспроект-2», а мастерскую Виктора Сергеевича Егерева. Мастерская занималась проектированием цековских кирпичных башен, которые построены в центре Москвы. Через два года мне сказали: мол, Саша, вот вам тоже проект, делайте дом. Я начал либерально выступать, что в историческом центре нельзя ставить такое уродство, и отказался от проекта. И я услышал на это: «Саш, вы откажетесь — придет кто-то другой и сделает хуже вас. Подумайте о пользе дела». Так что такие разговоры я слышу 50 лет. Они из серии «если мы все вступим в партию, это будет наша партия».
— Ну вы отказались в итоге?
— Я ушел в аспирантуру. Но если бы меня долго уламывали, возможно, я бы и уломался.
— Но пока вы единственный архитектор, который покаялся за свою деятельность.
— Покаялся?
— Да, за Остоженку. Разве нет?
— Не столько покаялся, сколько критически отнесся к результатам. С другой стороны, я не за все могу отвечать. То, что там получилось в итоге, да, это не лучший вариант. Но некоторые умные люди говорят, что Остоженка была единственным историческим районом Москвы, который имел хоть какой-то проект развития и реконструкции. Он, хоть его и не во всем соблюдали, тем не менее притормозил какие-то процессы, которые могли бы здесь происходить, если бы этого проекта не было. Но он не смог препятствовать, например, появлению школы Вишневской, которую воткнули посреди Остоженки, да много чему еще.
— Но у вас самого тоже наверняка есть какие-то стыдные проекты? У всех есть.
— Стыдно за проект дома на Мясницкой. Там стоит такой сложносоставной дом, часть которого — театр Et Cetera, а другая часть — наше произведение. В целом абсолютно идиотский проект, от которого надо было сразу отойти. Там раньше стоял исторический дом. Мы сохранили его фасад и сзади прилепили кое-что. Сначала мы прилепили кое-что, а потом неведомым образом сзади появился театр. При этом у нас были разные заказчики, мы никак свои действия не согласовывали.
Мы сделали очень много вариантов проекта. В какой-то момент пригласили тогдашнего главного архитектора города к себе в бюро. Он приехал вместе с заказчиком и спросил, какой вариант нравится мне. Я показал. «Этот вариант я должен выставлять на совет Лужкову», — сказал он. А дальше показал на другой вариант, который мы нарисовали, что называется, по приколу, и продолжил: «А вот этот вариант я готов сейчас подписать». И к заказчику обращается. Заказчик одобрительно кивнул, и проект был подписан.
Я сказал, что тогда мы выходим из проекта и больше не участвуем. И мы вышли, что тоже было ошибкой. В результате проект попал в другие руки и стал еще хуже. За безобразие, которое там стоит, мы, конечно, тоже несем ответственность. Черт его знает, как надо было себя вести. Наверное, скрепя сердце и скрипя сердцем, пытаться довести проект до ума и хоть как-то его улучшить. А мы плюнули и ушли.
— Очень интеллигентская позиция.
— Да, точно. И вот теперь, оказываясь на Мясницкой, я стараюсь в сторону этого комплекса не смотреть.
— Часто за эти 30 лет приходилось делать «по приколу»?
— Нет, один раз только согрешили, совершенно не в своем жанре выступили.
— Вас эта история научила в дальнейшем не надевать белые перчатки?
— Жизнь гораздо сложнее. В бюро работают 50 человек, у них должна быть работа, зарплата. И если оставаться в белых перчатках, они бы сидели просто без работы.
— А много сейчас работы?
— Есть один проект на Сахалине, но он пока в зачаточном состоянии, даже решения по нему еще нет. Сахалин сейчас место горячее, так что, может быть, и состоится. В Казани есть проект, в ближайшем Подмосковье: большие жилые комплексы в Красково, Томилино, Королеве. Было несколько конкурсов, в которых мы приняли участие и теперь ждем результата. Был один проект в Греции, туристический комплекс на побережье. Поговорили с заказчиком, вроде бы к чему-то пришли, а потом он исчез. И таких проектов довольно много.
— Почему вы решили войти в историю с реновацией? Что в ней для вас интересного?
— Да ничего там интересного нет. Если отбросить всю демагогию, то суть проста: вместо того, что было на каком-то конкретном месте, должно быть в два с половиной раза больше. При этом инфраструктура остается в принципе такой-же. То есть, вспоминая НЭРовскую терминологию, наращиваем городскую «ткань» при недоразвитом «каркасе». Так что это чистый бизнес: девелоперы получают возможность заработать.
— Тем более непонятно, зачем вы туда пошли.
— Нам просто предложили поучаствовать, а в отсутствие работы выбирать не приходится. Но дело не только в этом. Вы помните, что накануне конкурса было много публикаций, что люди будут обмануты, что люди могут протестовать и так далее. И мне показалось, что мы все-таки не обыватели, которые со стороны за этим наблюдают и питаются слухами. Надо немного въехать в эту проблему, чтобы иметь свое представление. И мы взялись за один из проектов, чтобы почувствовать, что это такое.
— Вы там выступили самостоятельно, а не в консорциуме с зарубежными компаниями, как поступили все остальные российские участники. Почему так?
— Да, это нас и погубило. Самим делать проще технологически. И потом, нам казалось, что нет тут никаких секретов, которые мы относительно Москвы не знаем. И действительно, все эти завиральные проекты Захи Хадид если и будут реализованы, то в таком упрощенном виде, что и сама Заха не узнала бы. Мы назвали свой проект «Когда деревья были большими». В 1960-е годы, когда хрущевки только строились, вокруг них высаживали деревья. Прошло 50 лет, деревья стали выше домов и образовали полноценный парк почти в каждом районе. Мы прошли с дендрологом по своему району и выяснили, что около 70% деревьев вполне здоровы и могут остаться. И мы решили оставить эти зеленые грядки, которые сейчас представляют главную ценность. Но реализовать эту идею оказалось трудно, потому что в истории с реновацией было слишком много неизвестных — уравнение почти не решалось. И от нашей красивой идее в проекте мало осталось. Все в итоге разъехалось, и я не скажу, что проект получился очень интересным.
— По крайней мере, это была попытка сохранить память.
— Там действительно были фрагменты памяти: кто-то мог подойти погладить дерево и сказать, мол, это я его на субботнике посадил. Нельзя относиться к истории как к мусорной корзине, которую ты вытряхиваешь и начинаешь жить сначала. Мы уже начинали жить сначала много раз, ни к чему хорошему это не привело. Стыдиться своих родителей, предков неправильно и некрасиво. Лужков очень брезгливо к пятиэтажкам относился, и он заложил идею, что все это мусор, от которого нужно избавляться. В ГДР интересно подошли к такому вопросу. Там было много похожих панельных домов, которые после объединения Германии стали очень модными среди молодежи, там было круто жить. Неслучайно же появился термин «остальгия» — тоска по ГДР.
— Вы когда свой проект разрабатывали, опирались на идеи НЭРа?
— Нет, только в том, что в НЭР мы старались делать то, что до нас никто не делал.
— В архитектуре это важно — делать то, что для тебя никто не делал?
— Для кого как. Для меня, например, важно. Это не всегда успешно, не всегда приводит к хорошему, но мне без этого скучно.
— Что сейчас вы делаете, чего не делали прежде?
— Сейчас намечается интересный проект целого города. Он не будет пригородом уже существующего, это просто новый город, который планируется построить с нуля.
— Где?
— В Центральной России. Готового проекта еще нет, это просто идея, но она имеет под собой серьезную основу.
— Когда должно начаться строительство?
— Трудно сказать, не от нас зависит. Понимаете, заказчики теперь любят менять проектные команды. По сравнению с теми общими расходами, которые несут застройщики, оплата услуг архитекторов — копейки. Так что заказчик сегодня имеет возможность выбирать из десятков проектов.
— Мы сейчас сидим на Остоженке, которая в вашей жизни, наверное, главная улица, ваша визитная карточка и одновременно ваш крест. Эта улица, кажется, так и не ожила после всех метаморфоз, которые с ней произошли. Ее, вообще, возможно как-то реанимировать? Или это уже похоже на манипуляции с трупом?
— Остоженка далеко не худший вариант того, что произошло с московскими улицами. Дело в том, что на самой Остоженке мало что случилось, не считая этих безобразных памятников вроде монумента Тургенева. Но в целом улица небезнадежна. Я родился в центре Москвы, на Тверском бульваре, потом вся жизнь тоже была в центре. Именно поэтому центр мне близок и понятен. И то, чем стал центр, меня абсолютно не устраивает, для меня это чужое место. Я с брезгливостью обхожу эти места.
— А почему с брезгливостью?
— Потому что происходит тотальная туризация города. Это проблема не только Москвы. Например, жители Барселоны не первый год протестуют против превращения их города в туристический аттракцион. Москва, по крайней мере, в центре стала городом для туристов. Места для коренных жителей, какими были, например, Патриаршие, здесь почти не осталось, это больше не город для жизни. Меня, человека, который здесь родился и вырос, это, конечно, не устраивает. А вот перерождение промышленных территорий вроде «Красной розы» или «Артплея» очень радует, правильный и полезный для города процесс. И хорошо бы, чтобы вся новая городская жизнь зарождалась и развивалась именно там.
Наша справка
Архитектурное бюро «Остоженка» основано в 1989 году сначала в составе Научно-Проектного центра МАРХИ, с 1992 года — как независимая мастерская. Первой реализованной концепцией бюро стал проект реконструкции и застройки района Остоженки, длившейся 10 лет. В числе других знаковых построек мастерской в Москве — здание Международного московского банка на Пречистенской набережной (1995), комплекс офисных зданий во 2-ом Обыденском переулке (1998), жилой комплекс «Соколиное гнездо» на Ленинградском проспекте (2001), бизнес-центр Capital Tower (2004) на 1-ой Брестской улице, жилой комплекс Sky House на Мытной улице (2015) и другие.
Источник: rbc.ru